— Уж это точно… Петр Гаврилыч постепеннее много будут вашей милости, Михаил Павлыч. Уж ты извини меня, родимый мой, на глупом слове…
— Верю… Ну, будет тебе дурака-то валять, Потап. Вот на, выпей стаканчик и марш к старухе…
Потап дрожавшей рукой принял стаканчик, перекрестился, отвесил покЗон хозяину и выпил так аппетитно, что Михаил Павлыч даже крякнул от удовольствия.
— Вот это я люблю… — похвалил он старика, налил себе стаканчик и фальшиво запел:
Мы петь будем и гулять будем,
А и смерть придет — помирать будем.
Пока Михаил Павлыч выпивал свою порцию, Потап почтительно выпятился в дверь.
— Се что красно и добро есть: живите, братие, вкупе, — проговорил Михаил Павлыч, пряча бутылку, — а посему, Петька, мы будем чаи распивать.
Петька молча налил нам стаканы и опять уткнул нос в книгу, точно он был чем-то очень недоволен.
За чаем я успел рассмотреть нехитрую обстановку конторы, то есть две кровати, сооруженные на живую нитку, железный сундук, служивший кассой, дрянное ружье на стене, висевшую в углу волчью шубу, гитару и большую полку, набитую книгами. На окне тоже лежали книги, весы для приемки золота, приготовленный для работы хороший микроскоп, банка с плававшей лягушкой и несколько стеклянных трубочек, какие употребляются при химических оАытах.
— Вы что же это, господин воспитанник, чаю мало пьете? — спрашивал Михаил Павлыч, когда я отказался от четвертого стакана. — Сие не есть укоризненно даже и детскому возрасту… Петька, валяй мне пятый сосуд, ибо и пити вмерти и не пити вмерти, так лучше ж пити и вмерти!.. Так, молодой человек?..
Михаил Павлыч говорил за всех, пил стакан за стаканом, отдувался, вытирал лицо платком и от удовольствия даже болтал короткими ножками. Он вглядывался в меня прищуренными близорукими глазами, улыбался и продолжал болтать, как школьник.
— Ух, задохся, отцы мои!.. — заявил он, наконец, и распахнул окно. — Этакая благодать стойт… Петька, очнись, ведь умирать не надо! Да посмотри ты в окно-то…
Петька, чтобы отвязаться, заглянул в окно и опять уткнулся в свою книгу. А летняя ночь была действительно замечательно хороша… От самой ронторы разлился по всему логу волокнистый туман, за ним, у опушки леса, как волчьи глаза, светились старательские огоньки, а над всей этой картиной глубокой бездонной шапкой вставало искрившееся небо. Где-то в тумане скрипели два коростеля, смутно доносились звуки лошадиных ботал и лай перекликавшихся собак. В окно вливалась свежая струя ночного воздуха и несла с собой смолистый аромат елового леса и душистых лесных трав. Я даже пожалел, что ушел из балагана Потапа в контору, — там у огонька так хорошо теперь.
Мы заговорили об охоте. Михаил Павлыч тоже был охотник, хотя по близорукости плохо видел дичь.
— А вот мы завтра утром под Липовую гору сходим, — говорил он, высовываясь в окно и всей грудью вдыхая ночной воздух. — Вёдро установилось; загубим рябцов пять… Петька, слышишь?
— Что такое?
— Тьфу ты, окаянная душа… Рябцов, говорят тебе, принесем.
— Ага… отлично.
Петька был тоже в простой ситцевой рубахе, в шароварах и в такой же шерстяной поддевке, как у Михаила Павлыча. Заложив ногу за ногу, он продолжал читать и время от времени сосредоточенно хмурил брови.
— Это ваша гитара? — спросил я Рубцова, когда он заметно притих и задумчиво смотрел куда-то в туман.
— А вы играете?
— Немножко.
— Вот это великолепно…
Не помню хорошенько, с чего я начал показывать свое искусство, но потом заиграл известную казанскую студенческую песню:
Где с Казанкой-рекой,
Точно братец с сестрой,
Тиногрязный Булак
обнимается.
Петька оставил книгу и начал смотреть задумчиво на гитару. Рубцов наклонился к моему плечу, и я чувствовал на своей щеке его горячее дыхание, а потом он со слезами на глазах обнял меня и даже поцеловал.
— Голубчик, миленький… вот уважил-то!.. — шептал он задыхавшимся голосом. — Ну, еще разик… Петька, очнись!.. Вот именно так:
Тино-гря-а-азный Бу-лак
обнима-а-а-ается!..
Рубцов вытащил спрятанную бутылку и залпом выпил новый стаканчик. Он походил на сумасшедшего и несколько раз бросался обнимать Петьку и кончил тем, что швырнул его книгу в угол.
— K черту… все к черту!.. — кричал он, бегая по комнате. — Gaudeamus, juvenes dum sumus…. A ну-ка еще эту, ну, как ее… ее… Да вот:
По чувствам братья мы с тобою…
Я знал и «эту». Рубцов пел под аккомпанемент с увлечением, хотя страшно фальшивил и сердился на самого себя. Петька тоже подтягивал свежим ровным баском, какой бывает только у таких здоровяков. В порыве восторга Рубцов как-то машинально хлопнул второй стаканчик, заметно покраснел и долго смотрел на менг улыбающимися, но печальными глазами — последнее было его особенностью.
— Голубчик, понимаете ли вы… ах, нет, надо это пережить… да, пережить!.. — торопливо заговорил он, роняя слова. — Ведь это огнем по сердцу… это жизнь… Петька, помнишь?..
Схватившись за голову, Рубцов заплакал. Это было так неожиданно и непонятно для меня, что я оставил гитару и смотрел то на ходившего по комнате Рубцова, то на спокойно попыхивавшего папироской Петьку. Заметив мое смущение, Рубцов улыбнулся сквозь слезы и взял у меня гитару.
— Позвольте, голубчик, я вам сыграю мою единственную… — говорил он, усаживаясь с гитарой на окно. — У меня, как у волка, всего-навсего одна песенка… Вперед извиняюсь за свое козлогласие.